Не лютая змея воздывалася,
Воздывался собака-булатный нож,
Упал он ни на воду, ни на землю,
Упал он царевичу на белу грудь,
Да тому ли царевичу Димитрию.
Убили ж царевича Димитрия,
Убили его на Углищи,
На Углищи, на игрищи…
(песня, XVII век)
Историку в этой старинной песне добыча грошовая, зато сколько же всего другого!
Вот занесен над ребенком “змея-собака-булатный нож”, и вмиг все меняется, – даром, что день майский и, верно, теплый (раз дети на дворе). Само место кривит гримаса: тут уж не приветливый светлый и пестрый Углич, а Углище – разом чудище и пепелище, где вначале злоба и злодеяние, потом страх, а там и разорение от Годунова, от поляков. Пугающе множатся гулкие - У! У! У! – “упал!”, “упал!”, “убили!”, и игра детей оборачивается игрищем взрослых, где на кону очень большая власть.
…Лет двадцать назад не слишком трезвый кочегар картинной галереи Николай Иваныч, сгребавший сено у стен знаменитой Дивной церкви, назидательно объяснял: “Если бы Годунов не убил Димитрия, был бы сейчас Углич, как Москва, а Москва – как Углич”. Слушатели, люди приезжие и “книжные”, откровенно веселились, – кто бы думал, что в эти неавторитетные уста город вложил свою любимую идею. Здесь ну может чуть прибавлено, но это как едва внятное эхо чего-то сказанного в угличской толще еще в XVIII веке.
Тогда, повторяя еще более глубокое суждение, безвестный летописец выводил привычным полууставом: “Той же темный гагрена Борис Годунов… восхоте волю свою пагубную совершити на блаженного сего царского отрока… Аки стрелою некою пронзе на него лютостию велию лукавое свое сердце… И страдательное скончание сотворися блаженному”, а дальше и другое – “и на сем преста Угличское княжение…, оставлено бысть паче же и похищено и разрушено лукавым, тем же царегубцем Борисом”.
В Угличе тема Димитрия возникает снова и снова – в связи с работой геральдической комиссии, при стихийном использовании городской символики в сувенирах и рекламе, где временами лубок граничит с кичем, а то и переходит эту зыбкую границу. Впрочем, жив и фольклор – в народном искусстве и куклах. Тут зачастую затронуты городские представления, которые по глубине и давности бытования можно назвать основополагающими. На краеведческих чтениях, обращаясь к персонажам “местной идеи”, привычно вызывают тень угличского государя, он стал хрестоматийной фигурой этого плана и место “в президиуме” прочно за ним.
Может, еще раз присмотреться к нему – столь же примелькавшемуся, сколь неуловимому?
За прошедшие столетия образ царевича покрылся многими плотными оболочками, они местами срослись, местами просвечивают под более поздними, только вот самого мальчика уже совсем не видно.
Итак, Димитрий – литературный персонаж (начиная с повестей XVII века), который в обширном пространстве русской литературы не просто узнаваем, – он часто покидает собственный сюжет и становится знаком, как в пушкинской драме – “единое пятно” на душе правителя, потом у Достоевского детская слезинка, на которой нельзя построить всеобщего счастья. В мировой литературе ему есть собрат – десятилетний Людовик XVII, «Людовик Людвеич», отданный на воспитание сапожнику-якобинцу, а потом погибший в тюрьме в 1795 году (В.Гюго, Э.Золя).
Царевич-жертва – как маленькое зеркальце – мелькает временами в каких-то других контекстах, расставляя нужные и точные акценты. Максимилиан Волошин:
Как в воробьев, стреляли по мальчишкам,
Сбиравшим просыпь зерен на путях,
И Угличские отроки валялись
С орешками в окоченелой горстке.
(“Голод”. 1923г.)
Димитрий – и святой страстотерпец с положенным комплексом житийных и иконографических черт и атрибутов. Составители жития создали вокруг него то условное пространство, какое привычно в иконе, где изменен масштаб фигур и развернута “обратная перспектива” (потому детали жития безразличны к архивным достоверностям).
Димитрий в фольклорной традиции – ребенок в руках взрослых-злодеев, вариант Ивана-царевича, унесенного какими-то лебедями из счастливой сказки. Такой он и у угличских кукольниц: золотистые шелковые пряди, голубые глаза, смотрящие мимо всего, повисшие руки. Покорный и печальный. В короне. Царевич страдательный персонаж песен-плачей XVII века и вплоть до поэзии XX века – например, Николая Клюева:
Во гробике сын Иоанна –
Черёмухи ветка, чья рана –
Как розан в лебяжьем пуху.
Прости, жаворонок, убивца,
Невесело савану шиться,
Игле бороздить по греху!
(1933г.)
Самый нижний слой, первая “оболочка”, – Димитрий из “Следственного дела”. Это объект политической интриги, где в центре внимания его статус в династической системе и расстановка политических фигур вокруг. Там и рассказы очевидцев, уже чуть сдвинутые, подправленные кем-то в нужную сторону.
Такой вот вышел образ-“луковка”, только под оболочками как бы ничего и нет.
Ребенок, который соединил наследственные черты Грозного и Нагих и уже никому их дальше не передал, невидим, не осталось его прижизненных изображений (описаний же – “смугл лицом и черноволос” – потом будто никто и не помнит). Жизнь угличского двора была замкнутой, к тому же Димитрия берегли: как всякого ребенка в то время от чужих глаз, а потом и по опасению “московской” порчи. Так возникла идеальная основа для интерпретаций.
Попробуем добавить сюда более локальную составляющую – менталитет жителей Углича, их обыденное сознание или даже мифологизированное подсознание. Особенности местного восприятия темы хорошо видны из отзывов “иногородних” свидетелей.
А.Т.Болотов, самый, пожалуй, известный из мемуаристов XVIII века, посетил Углич в 1770 году для совершения купчей. Вот его “мысленные разглагольствования с самим собой”: “И сие место было обиталищем многих удельных князей российских… Владельцы и государи сии были хоть небольшие, но имели также свои дворы…”
“В сеи-то место был сослан некогда несчастный и последний остаток нашего древнего царского дома и коварством славного Годунова (…) в жертву принесен властолюбию его… И здесь орошаема была земля слезами матери сугубо несчастной и раздавался стон и вопль от граждан, долженствовавших терпеть наказание за чужие вины и беззакония…”
На сторонний взгляд Болотова, всего-то – “несчастный и последний остаток” и горожане, страдающие от безвинного наказания. О палатах он вскользь замечает: “находящийся и поныне еще в целости тот маленький о двух жильях каменный со сводами домик…” Любой угличанин, доведись ему это читать, был бы задет таким умалением городских достоинств и немало уязвлен.
Семьдесят лет спустя И.С.Аксаков пишет из Углича:
“Древняя старина Углича вся забыта им, вся поглощена памятью о царевиче Димитрии, о котором хранится и передается из рода в род самое живое предание. Много значит, когда история связывается тесно с религиозным преданием. Не будь этого, древний город Углич испытал бы на себе участь, одинаковую с другими древними городами…
Каждый угличанин знает подробно всю историю царевича как священную историю, и Углич любит его самою живою любовью. Пусть господа ученые доказывают, что не Годунов был причиною его смерти или что Самозванец был истинный Димитрий… Я советовал бы им не говорить этого в Угличе”.
И далее снова: “Предание о царевиче необыкновенно живо и поглотило все прочее”.
Словом, извне угличская драма воспринимается как трагическое, но “периферийное“ событие, а угличане неизменно оказываются пристрастными в этом вопросе.
Из маленькой тихой церкви Димитрия, “что над кровию его”, давнее событие действительно видится как-то особо, к документальным свидетельствам примешан неясный шум тогдашнего города. Здесь на западной стене обстоятельно “пересказана” церковная (или, иначе, угличская) версия происшедшего: вот высоко в тереме Димитрий перед матерью – просится погулять и уже чинно спускается по ступеням, вот внизу “окаянная предательница”-нянька подталкивает его к убийце, а тот, будто оробев сначала, держит его за руку (в ней, должно быть, те самые, последние, орешки) и заводит лукавый разговор об ожерельице. Лицо царевича поднято к их лживо-спокойным личинам, пальчик касается воротника – указывает на горло. Руки всех троих стягиваются в единый узел, где в центре, теперь почти стертые, ожерелье и нож, вынутый из рукава. А рядом убийцы уже присели над умирающим – смотрят… Им сейчас бежать к колокольне, останавливать звонаря-свидетеля…
В равновесии толпа скорбных жителей над Димитрием слева (где и царский венец, скатившийся с его головы, еще на земле – ничей) и гневная толпа с занесенными над убийцами камнями справа (по легенде, горожанам “до набатного еще колокольного звону” явился сам небесный Архистратиг, “ездяши на огненном коне по всем улицам града, и бияше крепко во врата, зваше: “Что седите и ко отмщению убийц не готовы, государя-царевича у вас не стало!”, – чуть не каждый это слышал).
Фигурка царевича возникает в росписи снова и снова – слабый ребенок, над ним то и дело наклоняются взрослые, неподвижное тело – средоточие прибывающей толпы, потом почти невесомый груз в носилках на пути в Москву. И, наконец, преображенный канонизацией, царит он над всеми этими толпами и над самой церковью в ее полумраке и покое. Но и в церкви это – не только “религиозное предание”…
* * *
“…Царе-Углич имя ему положится отныне, то си есть и будет в разуме нашем повсечастно обноситься Царев град Углич”
(«Угличский Летописец», 1790-е гг.)
Итак – Димитрий: несколько лет весьма условного правления в городе и четыре столетия прочной и безраздельной власти над его историей, совсем, надо напомнить, не бесцветной. Чтобы объяснить это, обратимся к “Угличскому летописцу” XVIII века, который стал плодом напряженного и вполне коллективного самосознания горожан.
Доктор исторических наук А.А.Севастьянова, готовившая текст к изданию, назвала “Летописец” эпосом, так его и будем рассматривать.
Здесь среди статей и выписей многие касаются Димитрия и угличской драмы.
Первая группа сюжетов – исторические события: правление и гибель Димитрия, перенесение его тела в Москву, возвращение реликвий и части мощей, приезд царя Алексея Михайловича. Вторая группа – “чудеса” Димитрия: избавление от бедствий, противление царским и никоновским указам, наказания и назидания.
События 1584-1591 годов видятся авторам во временОй перспективе, потому некоторые детали различаются ими уже издалека, весьма произвольно, и такой “произвол” как раз особенно интересен.
Итак, царь Федор Иоаннович отпускает брата “на удел в стольный град Углич по завещанию отца своего”, “в то бо время был град Углич велик и многонароден, пространен же и славен, и всеми благами изобилен, паче инех градов в державе русской сущих княжений, престолов почтенных.” (В Угличе будто и знать не хотят, что Годунов, противник Нагих, сделал “стольный град” местом их ссылки, и царская вдова с ребенком и родней покинула столицу слишком поспешно – до коронации Федора).
Горожане ликуют, “видеша царскаго сына с колесницы сошедша пред враты града, имущи на главе своей царский венец, блистающийся златом и сребром, и камении многоценными, и драгими жемчюги унизан” (вот-вот, венец здесь всегда “видят” очень отчетливо). Димитрий пребывал в городе, “в царском своем дворе живяше, яко же подобает царскому сыну”.
“И тогда бысть во граде Угличе радость велия и порфироносны процветание, и царский чертог украшен и увеличен (возвеличен, – С.К.) сыном царевым и царицею, материю его.”
Димитрий осознает себя будущим царем: “егда возрастет и внидет в силу и славу свою, тогда воцарится и пожнет враги своя яко стеблие”.
Интрига Годунова не только губит ребенка, но и прекращает навсегда самостоятельность Углича: “княжение Угличское оставлено бысть, паче же и похищено и разрушено лукавым, тем же царегубцем Борисом”.
Мысль, что княжение прервано насильственно, “похищено”, настойчиво проводится через ряд исторических сюжетов.
Необыкновенно красив фрагмент об обретении мощей, когда их стали ”со многим страхом и благоговением … касатися и испытно зрети…” Но это не только установление нетленности. Замерли руки над телом в жесте сокрушенном и будто охранительном, здесь главное – оплакивание и горестное любование, город всматривается, прощаясь, чтобы помнить всегда: “и видеша мощи царевичевы целы и нетленны, аки цвети прекрасни, или аки крины добротою цветущи… и благовоние велие из себя испущающии …Все тело его цело и нетленно, как священное его лице и светло, аки цвет масличный … и главы его власы, как цвет травный и злачный…
И пояс его царский на нем златоткалный блещася… Ожерелье, в нем же заклан бысть… В правой же деснице скипетр царский, в левой же – плат чист белой тавтяной, узором среброшвен и крапли крови испещрен…”
Лилии-“крины” в этом сравнении просто великолепны: белые, с “благовонием велиим”– запах всегда помогает памяти, а этот, впитывающийся, тонкий и тяжелый, особенно (так и у Клюева потом “Во гробике сын Иоанна – черёмухи ветка…”). Но что-то здесь неладно – “власы, как цвет травный и злачный” - ребенок же был, как мы помним, “смугл лицом и черноволос”. То ли это аргумент в пользу тогдашних слухов о подмене тела, то ли та поэтическая неточность, которая выше предметного видения. Теперь уж и не разобрать.
Здесь многое от церковных текстов, больше того – от песен-плачей: “…плат чист белой… крапли крови испещрен…” Но там, где тон почти неуловимо меняется, – скипетр царский в деснице, как и царский венец при вхождении в город, – от угличского “стольного” сознания.
(Вот и в изображениях то же. В росписях церкви «линия венца» проходит через все сюжеты, он неотъемлем на голове живого Димитрия – в верхних палатах, потом перед матерью, на лестнице и у ее подножия – перед убийцами. Мальчик то и дело поднимает лицо к взрослым, венец клонится назад. С появлением ножа его бестрепетно касаются пальцы «окаянной няньки», – она придерживает голову «агнца». Но вот глаза царевича закрываются, убийцы крепко удерживают его, венец же сходит с головы умирающего и парит тихо и ровно – будто полный сосуд, который нельзя расплеснуть. Так же ровно он стоит на земле при оплакивании, ничей, но не опрокинутый, не расплескавший своей сути. В носилах на пути в Москву он снова на голове Димитрия, который теперь даже «еще больше» царевич. И на самом верху апофеоз венца, он на голове царевича-святого, угличане прибавляют здесь от себя еще и горностаевую мантию – императорскую, в духе нового времени.
Городские художники пишут иконы, едва отступающие от парадных царских портретов. В работе Д.Г.Буренина белокурый Димитрий тоже в венце, – что же тогда, по здешним понятиям, носил Федор? К тому же рядом, на красной подушке, держава и скипетр.)
…И почти наравне с вхождением Димитрия на княжение видится внесение с ликованием части мощей его в 1630 году.
Надо напомнить, что в отсутствие царевича (останки его перенесены в Москву в 1606-м) город пережил одно из самых больших потрясений в своей истории – жестокое разорение польскими отрядами, разграбление и гибель жителей. От многотысячного населения осталось “толико едва с пятисот человек”, поэтому царь Михаил Федорович своим указом еще пять тысяч “жителствовати в нем насади”.
Кто-то оставшийся безымянным, кто жил здесь до разорения и пережил эти страшные дни, смотрел – и опять сквозь слезы – на пепелище и переселенцев, совсем, похоже, не добровольных. И написал:
“О преименитый граде Угличе!… Како одичаша нечестивых руце? Колико бысть многочислен - ныне же яко вдовице обретеся!…
Где ныне красота твоя, Граде, яко единым часом в пустыню обратихся?
О населившиеся же ныне граждане, плачьте о осквернении святых церквей! Рыдайте о разорении града вашего! Вопиите о убиении граждан! Се зрите: кости наших жителей перед ногами лежат. Распознавайте ныне: чья глава – священническая или градодержателя, чья – мужеская или женская? Вси смешани, но еще целы суще…” (“Плач о разорении города Углича”, XVII век)
Много позже напишет Флоренский о российских местностях, как о “сгустках бытия”. Вот и здесь – старинная бытийная субстанция разрежена и почти уничтожена, потом живые частицы ее взяты от других мест, перенесены сюда и соединены механически – тяготами неустроенной жизни, неуверенностью, притяжением оставленного где-то жилья.
Как никогда в иное время, городу, который потерял своих и обрел “не своих” людей, нужна была та самая местная идея. Тогда-то и “биша челом… житилие города Углича, власти и подначалствуемые” о даровании частицы мощей Димитрия городу – “ради благого преемства…, да не в конец от напастных враг и паки оскудеет, и к тому никогда ж и упразднится”.
Встречали мощи при входе, как встречали бы, наверное, самого угличского государя, вернись он чудом к своим подначалствуемым.
Угличане (может, как раз тут вчерашние переселенцы стали угличанами), “всесоборно изыдоша” из града, приняли реликвии “и поставиша на месте высоком и прекрасном… И тогда быша многая и преславныя чудеса… от мощей царевичевых…”
Заключается эта статья поразительным выводом:
Город “превыше древнего именования” новое имя приемлет – “яко же и суть Царе-Углич имя ему положится отныне, то си есть и будет в разуме нашем повсечастно обноситься Царев град Углич”, “понеже убо во всяких царских и церковных державоносных образописаниих, и в зерцалах гражданства, и на печатех … всюду полагается в сиявоносной державе града Углича образ святаго царевича Димитрия, Угличского государя.”
Новое имя как-то “не положилось”, но поле городского герба осталось Димитрию.
Вторая красная нить повествований – противостояние Москве. Большинство чудес Димитрия адресовано именно ей.
В июне 1654 года “бысть пришествие в Углич царя Алексея Михайловича”, который знал о ежегодном источении на месте смерти царевича кровавой росы в день его памяти – в мае. Вместе с ростовским митрополитом Ионой царь подступил к реликвиям и целовал их: “...и бысть тогда чудо велие: его же видитель сам царь и святитель. В той бо час, аки в мегновении ока, сухой бывой песок стался напрасно разсырен и весма мокор, будто бы от росы…
И того мокраго песку взяша царь и святитель в платы чистые и белыя, и тогда бысть чюдесное видение: начат из них снизу, тех с песком сущих платов, просякнувши кровавые капли, как з дождевых иногда бывающих облак на землю капати…
И платы стали видом пестрые: где капли изходили водные, тут стали пятна кровавые, а где целая песка материя лежала – тут белыя и чистыя остались места перваго свойственнаго виду…
И удивишася царь и святитель такому великому чудеси…”
Это несвоевременное источение влаги и обращение ее в руках царя в кровь, эти платки – как тогда – в кровавых по белому «краплях», похоже, не просто исключение, сделанное ради высоких гостей, – здесь можно видеть и укоризну, напоминание Москве в лице царя об участи Углича.
А потом и другое: остановлены моровые поветрия, начавшиеся в Москве как наказание за церковные реформы; спасены от разбора, что “повелено бысть царским указом”, палаты (“и да впредь будущим родам, памяти ради и похвалы граду нашему… царственный тот дом … стоит и до сего времене”, – а Болотов-то увидит «маленький домик»!), угличане избавлены от бритья бород и “исправления платья по суемысленному немецкому мудролюбию” (Петр I “не дерзнул более никакого гнева послати на Углич ради страстотерпца великого царевича Димитрия”) и много чего еще.
Сюжеты о “чудесах” имеют отчетливо былинный строй и назидательный смысл.
* * *
Что ж, основная тема местного “высокого предания” – Углич город особенный и реализуется это полнее всего в противостоянии “ныне царствующему граду”. Для таких амбиций, впрочем, может быть выстроена довольно убедительная основа.
Расцвета оба города достигают примерно в одно время. Возникает чрезвычайно напряженная ось Иван III – Андрей Угличский, братья становятся противниками, Углич – центром оппозиции, в результате – торжество Москвы.
В “Летописце” приведена история Андрея Большого, плененного братом и умершего в заточении вместе с женой: “Слышано же бысть о такой смерти благоверных князя и княгини в стольнем их граде Угличе, и о том смятошася вси граждане, плачуще и рыдающе по благоверных нелепой и напрасной кончине, и к тому же недоумеюще что творити.” (Похоже, Углич чуть не всю свою историю видит сквозь слезы.)
И через столетие – повторение ситуации: братья Федор – Димитрий, но уже без вражды; восстановление исторической и божеской справедливости – Москва “возвращает” князя Угличу, который и теперь еще “паче инех градов и престолов”. Но почти сразу забирает его: рука Бориса “похищает” Димитрия и само княжение, саму “стольность”.
Вполне очевидно, что такие взгляды формировались с восстановления Углича после польского разорения (принесение части мощей имело огромный смысл в этом процессе) и были устойчивыми в XVII – XVIII веках.
Их ослаблению способствовало два фактора – приход нового буржуазного сознания и утрата Москвой статуса столицы. Ослабело ревнивое внимание к ней угличан, а с ним и те мощные токи, которые питали местную идею. Петербург не вызывал уже того азарта, хотя одно зерно идеи есть и тут – угличский Супоньевский дворец как приданое Ольги, дочери Елизаветы Петровны. Но накал страстей вокруг этой наследницы далеко не тот.
А отголоски любимой идеи угличан находим и в рукописи местного купца Павла Матвеевича Сурина (вторая половина XIX века), где о последствиях угличской драмы говорится:
“Все исчезло, все погибло и для Нагих, и для Углича, и для всей России.
Подлинно Углич мог ожидать многого в будущем. Царь, взлелеянный, выращенный в его объятиях, никогда не мог забыть места своей колыбели, места своей юности. Он простирал бы милостивый взор с российского трона на свою вотчину … поставил бы своих потомков княжить в Угличе, и Углич мог быть вторым городом после столицы в царстве русском. Но свершились судьбы, непостижимые для смертных и Углич постигла участь плачевная, жестокая, ужасная”.
Столь твердое и стойкое убеждение не могло существовать без прочной исторической основы, заложенной как раз в долгое успешное правление Андрея Большого.
По совпадению обстоятельств и сходству переживаний – по законам массового сознания – Димитрий со временем заместил в памяти горожан эту исторически более значимую персону. История ребенка оказалась ярче, сюжетнее, ближе и памятнее неискушенной в книжности городской среде, чем более отдаленная политическая фигура взрослого князя. Так образ Димитрия сам стал – как бы это представить? – коконом, заключившим в себе другую суть. И соглашаясь с Аксаковым, дерзнем все-таки поправить у него одно слово: память о Димитрии, не “поглотила”, а “собрала” – сфокусировала, как линза, все прочее, всю старину и чаяния здешнего многолюдства, убежденного в праве Углича на признание своей “державности”.
Впрочем, все это было почти неосознанно, даже будто не по воле горожан, приходящих и покидающих эти дома и улицы, да и больше занятых своими делами. Может быть, каждое место наделено своеволием, или таких мало, а, может, и вовсе – только наше…
Кистенёва Светлана Владимировна